Труднее всего говорить о том, без чего не можешь жить: Крым стал уже такой частью моего мира, таким моим излюбленным местом на свете, что я не в силах посмотреть на него со стороны и раскрыть тайну его привлекательности. Иногда я жалею, что родился не здесь, а иногда радуюсь этому: конечно, я не так любил бы его, доведись мне тут расти и воспринимать всю его роскошь как норму. Хотя энергетика это
2000
й местности (ненавижу это понятие, но иначе сформулировать не могу) ощущается даже привычными уроженцами: они чувствуют, что Крым идеален для творчества, что здесь лучше понимается нечто вечно ускользающее. Думаю, дело в его пограничности, принадлежности двум мирам — российскому и украинскому, греческому и славянскому, христианскому и мусульманскому. Противоположности сходятся тут, как вода и суша, и не отрицают друг друга, а подчёркивают сложность и богатство мира. В Крыму всё — граница, и потому здесь можно за неё заглянуть, увидев иногда — на горизонте, в просвете облаков, в закатном дыму — небесные краски скрытой, подлинной реальности. Пелевин сказал однажды, что именно сюда — вероятно, в Артек, — сбежали греческие боги.
Многие сетуют на то, что Крым небогат, что отдых здесь некомфортен, — любители гламура пусть ездят в Ниццу, а понтярщики попроще выбирают Турцию. Мне почему-то и прославленный Капри показался только бледной тенью Артека: Лазурный грот? — так у нас есть Пушкинский, у вас в Лазурном всё синее, а у нас там всё зелёное. Может, всё дело в том, какое впечатление оказалось первым, — а я увидел Крым очень рано, в семь лет; но то была Евпатория, место не самое типичное, а Ялта была позже, в двенадцать, а в Артек я попал уже только журналистом, после армии. Вроде бы после двадцати лет ежегодных — а то и по три раза в году — поездок на Южный берег пора избавиться от подростковой восторженности, — но я всякий раз с чувством острейшего счастья пересекаю Ангарский перевал, зная, что сейчас будет море. И запах, конечно, — так не пахнет больше нигде: тёплая хвоя, сухая глина, морская соль, растворённая в воздухе, ощутимая даже в Симферополе.
Впрочем, хорошо и крымское небо, бледное от жары, небо, с которого море выпило всю синь, — море в Крыму главное, оно лучше всего, и тут воскресает какой-то древнейший инстинкт, которому нет объяснения. Рядом с морем все наши проблемы ничтожны, а сами мы — почему-то нет. Море — обещание и вызов, открытая стихия, возможность всего на свете, и, несмотря на все свои опасности, эта зыбь почему-то манит. Наверное, здесь воспоминание о материнском лоне — отсюда и «лоно вод»: как-никак жизнь вышла отсюда. Родное пространство чудес и приключений, Одиссеева мечта, и Крым — дивное сочетание уюта и открытости: вот она, бескрайность, — рядом, но мы-то пока на берегу и любуемся всеми этими чудесами издали. Чтобы острее чувствовать уют, нужно соседство бездны, и вот оно — но Крым, благодаря обилию бухт, именно уютен: стихия здесь — ручная, штормы нечасты даже зимой. И ещё то, о чём говорил Бунин: «огуречная свежесть» воды, которой не почувствуешь больше нигде. Это — не говоря уж об августовском свечении, о мириадах голубых лампочек, светящихся в ночной воде. И даже зимой эти зелёные валы кажутся родными и ручными — может быть, потому, что их одомашнил для нас Волошин, хранитель Крыма, толстый ангел русской поэзии. Я всегда плачу в Коктебельском музее — не потому только, что мне невыносимо жаль старого Макса, вынужденного проводить экскурсии по собственному жилищу для новых, чаще всего тупых гостей, а потому, что подвиг его до сих пор не оценён, что фигура его до сих пор вызывает не только восторг, но и насмешки. А ведь именно Волошин создал лучшую в мире литературную среду — Дом Поэта, где умудрялись жить рядом вечно враждующие русские литераторы; дом, ставший для сотен человек лучшим образом рая. «Я рай представляю себе, как подъезд к Судаку», — признался Кушнер. Да что мелочиться, почему Судак, а не весь Крым? И Мандельштам бы под этим подписался, автор лучшей в мире стихотворной строки — «Я сказал: виноград как старинная битва живёт»…
Крым насквозь литературен — пожалуй, больше, чем Кавказ, и литература о Крыме кажется мне лучше кавказской. Кавказский цикл русской литературы — весь о покорении, о битве, или уж о мрачных преданиях, как лермонтовский «Демон». А Крым — это поздний Чехов, Бунин, Грин, Вересаев, всё тот же Волошин, Цветаева, Мандельштам, Белый, из более поздних — Щербаков с его «Крымом», который стал гимном целого поколения восьмидесятников*. Простор, но не пустой, а живой, полный невидимых и благожелательных сущностей, — так я воспринимал этот полуостров с самого начала. Аксёновский «Остров Крым» — воплощение вечной интеллигентской мечты о месте, где собираются хорошие люди, не мешающие друг другу, творящие и думающие вместе. Что-то есть в самих очертаниях Крыма, что греет душу, — говаривал Аксёнов; и что-то есть в самом его воздухе, что позволяет именно жить и работать вместе, без вражды и ревности, в порыве общей благодарности Творцу. Именно такой средой был для меня — и остался, хотя сильно изменился, — Артек, и его главный вожатый Владимир Вагнер, лучший мой друг, которого нет больше. Вагнер теперь, конечно, в раю, и рай похож, конечно, на Крым.
Крым прекрасен своей лёгкой, не раздражающей необязательностью и некоторым раздолбайством, неумением и нежеланием превращаться в дорогой и престижный курорт: тут всё слегка запущено, но если бы было иначе — кто бы ездил сюда?! Крым похож на огромную квартиру начала ХХ века: именно такую оборудовали в Ялте вместо обычного городского музея. Входишь — как в любую из старых квартир, где всего много, где одинаково сильно чувствуются богатство и неустроенность. Вот так и Крым: всё дано — от гор до целебных источников. Сделать из всего этого гламур и комфорт мешает не только чья-то лень, а общая несприспособленность Крыма к гламурному существованию. Он немедленно утратит лицо, как только здесь вырастут «комфортабельные отели». Здесь всё должно происходить с той же мерой необязательности, лёгкости, благородного пофигизма, с какой мы встречаем любимых, но не парадных гостей: ясно, что дороже всего духовная близость.
* Песня «Крым» барда Михаила Щербакова (1982).
<Достопримечательности Крыма как таковые занимают меня мало — туристы пусть посещают Бахчисарайский дворец, Беседку ветров, Ласточкино гнездо, Казантип и Демерджи; для меня Крым не делится на посёлки и города, хотя Севастополь и Ялта — конечно, два его центра, два дивных белых города, каждый со своим лицом. Ай-Петри — тоже остров отдельного блаженства, таинственный и страшноватый, когда смотришь с вершины вниз и видишь трёхпалубный корабль величиной со спичку. Но в Крыме, правду сказать, нет скучных мест. Мне скажут, что на всём этом панегирике лежит некий отпечаток Массандры — что поделаешь, да. Но Массандру ведь мы любим не за пьянство, а за опьянение — совсем другое дело. В Крыму пьёшь не для того, чтобы испытать восторг, а, напротив, чтобы его притупить: иначе с ума сойдёшь от избытков.
Остро помню, как в один из первых артековских приездов иду по асфальтовой (есть ещё нижняя, через парк) дороге из Артека в Гурзуф, оборачиваюсь с той верхней точки, с которой Адалары выглядят совмещёнными, малые теряются на фоне больших, — и вдруг с невыразимой остротой понимаю: это моё место на свете, моё, я нашёл его. Этот склон с кипарисами, увековеченный Чюрлёнисом на полотне «Похороны солнца», эти сухие травы, ярусы кедров, слои туфа, эта гостеприимная, вечно длящаяся древность, ласковая жара, Генуэзская крепость и счастливые детские взвизги с пляжа — вот место, откуда я не хотел бы уезжать никогда, место, где взгляд, обоняние, слух насыщаются лучшей, никогда не иссякающей пищей. Вот природа, не вытесняющая человека, величие, не унижающее его; союз некичливой роскоши и благородной бедности, амфитеатрами спускающийся к морю посёлок из гриновской грёзы, — здесь я только и нужен, потому что тоже ведь умею делать своё дело и не мешать никому.
Но уезжать отсюда всё равно надо &mdash
53e6
; просто чтобы пережить вспышку почти невыносимого счастья, когда возвращаешься.